«Смотрите», – говорит.
«Вижу, мол, ваше высокоблагородие; ну только моего саквояжа нет».
«Ну, погодите, – говорит, – сейчас вам генерал на бумаге подпишет».
Сижу я и жду-жду, жду-жду; приезжает генерал: подали ему мою бумагу, он и подписал.
«Что ж это такое генерал подписали на моей бумаге?» – спрашиваю чиновника.
«А подписали, – отвечает, – что вас обкрадено». Держу эту бумагу при себе.
– Держите, – говорю, – Домна Платоновна.
– Неравно сыщется.
– Что ж, на грех мастера нет.
– Ох, именно уж нет на грех мастера! Что б это мне, кабы знатье-то, остаться у нее, у Кошеверихи-то, переночевать.
– Да хоть бы, – говорю, – уж на извозчика-то вы не пожалели.
– Об извозчике ты не говори; извозчик все равно такой же плут. Одна ведь у них у всех, у подлецов, стачка.
– Ну где, – говорю, – так уж у всех одна стачка! Разве их мало, что ли?
– Да вот ты поспорь! Я уж это мошенничество вот как знаю.
Домна Платоновна поднесла вверх крепко сжатый кулак и посмотрела на него с некоторой гордостью.
– Со мной извозчик-то, когда я еще глупа была, лучше гораздо сделал, – начала она, опуская руку. – С вывалом, подлец, вез, да и обобрал.
– Как это, – говорю, – с вывалом?
– А так, с вывалом, да и полно: ездила я зимой на Петербургскую сторону, барыне одной мантиль кружевную в кадетский корпус возила. Такая была барынька маленькая и из себя нежная, ну, а станет торговаться – раскричится, настоящая примадона. Выхожу я от нее, от этой барыньки, а уж темнеет. Зимой рано, знаешь, темнеет. Спешу это, спешу, чтоб до пришпекта скорей, а из-за угла извозчик, и этакой будто вохловатый мужичок. Я, говорит, дешево свезу.
«Пятиалтынный, мол, к Знаменью», – даю ему.
– Ну, как же это, – перебиваю, – разве можно давать так дешево, Домна Платоновна!
– Ну вот, а видишь, можно было. «Ближней дорогой, – говорит, – поедем». Все равно! Села я в сани – саквояжа тогда у меня еще не было: в платочке тоже все носила. Он меня, этот черт извозчик, и повез ближней дорогой, где-то по-за крепостью, да на Неву, да все по льду, да по льду, да вдруг как перед этим, перед берегом, насупротив самой Литейной, каа-ак меня чебурахнет в ухаб. Так меня, знаешь, будто снизу-то кто под самое под донышко-то чук! – я и вылетела… Вылетела я в одну сторону, а узелок и бог его знает куда отлетел. Подымаюсь я, вся чуня-чуней, потому вода по колдобинам стояла. «Варвар! – кричу на него, – что ты это, варвар, со мной сделал?» А он отвечает: «Ведь это, – говорит, – здесь ближняя дорога, здесь без вывала невозможно». – «Как, – говорю, – тиран ты этакой, невозможно? Разве так, – говорю, – возят?» А он, подлец, опять свое говорит: «Здесь, купчиха, завсегда с вывалом; я потому, – говорит, – пятиалтынный и взял, чтобы этой ближней дорогой ехать». Ну, говори ты с ним, с извергом! Обтираюсь я только да оглядываюсь; где мой узелочек-то, оглядываюсь, потому как раскинуло нас совсем врозь друг от друга. Вдруг откуда ни возьмись этакой офицер, или вроде как штатский какой с усами: «Ах ты, бездельник этакой! – говорит, – мерзавец! везешь ты этакую даму полную и этак неосторожно?» – а сам к нему к зубам так и подсыкается.
«Садитесь, – говорит, – сударыня, садитесь, я вас застегну».
«Узелок, – говорю, – милостивый государь, я обронила, как он, изверг, встряхнул-то меня».
«Вот, – говорит, – вам ваш узелок», – и подает.
«Ступай, подлец, – крикнул на извозчика, – да смотрри! А вы, – говорит, – сударыня, ежели он опять вас вывалит, так вы его без всяких околичностей в морду».
«Где, – отвечаю, – нам, женчинам, с ними, с мереньями, справиться».
Поехали.
Только, знаешь, на Гагаринскую взъехали – гляжу, мой извозчик чего-то пересмеивается.
«Чего, мол, умный молодец, еще зубы скалишь?»
«Да так, – говорит, – намеднясь я тут дешево жида вез, да как вспомню это, и не удержусь».
«Чего ж, – говорю, – смеяться?»
«Да как же, – говорит, – не смеяться, когда он мордою-то прямо в лужу, да как вскочит, да кричит юх, а сам все вертится».
«Чего же, – спрашиваю, – это он так юхал?»
«А уж так, – говорит, – видно, это у них по религии».
Ну, тут и я начала смеяться.
Как вздумаю этого жида, так и не могу воздержаться, как он бегает да кричит это юх, юх.
«Пустая же самая, – говорю, – после этого их и религия».
Приехали мы к дому к нашему, встаю я и говорю: «Хоша бы стоило тебя, – говорю, – изверга, наказать и хоть пятачок с тебя вычесть, ну, только греха одного боясь: на тебе твой пятиалтынный».
«Помилуйте, – говорит, – сударыня, я тут ничем не причинен: этой ближней дорогой никак без вывала невозможно; а вам, – говорит, – матушка, ничего: с того растете».
«Ах, бездельник ты, – говорю, – бездельник! Жаль, – говорю, – что давешний барин мало тебе в шею-то наклал».
А он отвечает: «Смотри, – говорит, – ваше степенство, не оброни того, что он тебе-то наклал», – да с этим нно! на лошаденку и поехал.
Пришла я домой, поставила самоварчик и к узелку: думаю, не подмок ли товар; а в узелке-то, как глянула, так и обмерла. Обмерла, я тебе говорю, совсем обмерла. Хочу взвесть голос, и никак не взведу; хочу идти, и ножки мои гнутся.
– Да что ж там такое было, Домна Платоновна?
– Что – стыдно сказать что: гадости одни были.
– Какие гадости?
– Ну известно, какие бывают гадости: шароварки скинутые – вот что было.
– Да как же, – говорю, – это так вышло?
– А вот и рассуждай ты теперь, как вышло. Меня попервоначалу это-то больше и испугало, что как он на Неве скинуть мог их да в узелок завязать. Вижу и себе не верю. Прибежала я в квартал, кричу: батюшки, не мой узел.