Воительница - Страница 26


К оглавлению

26

– А вот моя торговля: землю продать, да небо купить. Решилась я, друг мой, своей торговли. Зайди, – шепчет, – ко мне.

Я зашел. Каморочка сырая, ни мебели, ни шторки, только койка да столик с самоваром и сундучок крашеный.

– Будем, – говорит, – чай пить.

– Нет, – отвечаю, – покорно вас благодарю, некогда.

– Ну так заходи когда другим разом. Я тебе рада, потому я разбита, друг мой, в последняя разбита.

– Что же с вами такое случилось?

– Уста мои этого рассказать не могут, и сердцу моему очень больно, и, сделай милость, ты меня не спрашивай.

– И отчего, – говорю, – вы это так вдруг осунулись?

– Осунулась! что ты, господь с тобой! ни капли я не осунулась.

Домна Платоновна торопливо выхватила из кармана крошечное складное зеркальце, поглядела на свои блеклые щеки и заговорила:

– Ни крошечки я не осунулась, и то это теперь к вечеру, а с утра я еще гораздо свежее бываю.

Смотрю я на Домну Платоновну и понять не могу, что в ней такое? а только вижу, что что-то такое странное.

Показалось мне, что, кроме того, что все ее лицо поблекло и обвисло, будто оно еще слегка подштукатурено и подкрашено, а тут еще эта тревога при моем замечании, что она осунулась… Непонятная, думаю, притча!

Не прошло после этого месяца, как вдруг является ко мне какой-то солдат из больницы и неотступно требует меня сейчас к Домне Платоновне.

Взял извозчика и приезжаю. На самых воротах встречает меня сама Домна Платоновна и прямо кидается мне на грудь с плачем и рыданием.

– Съезди, – говорит, – ты, миленький, сделай милость, в часть.

– Зачем, Домна Платоновна?

– Узнай ты там насчет одного человека, похлопочи за него. Я, бог даст, со временем сама тебе услужу.

– Да вы, – говорю, – не плачьте только и не дрожите.

– Не могу, – отвечает, – не дрожать, потому что это нутреннее, изнутри колотит. А этой услуги я тебе в жизнь не забуду, потому что все меня теперь оставили.

– Хорошо – но за кого же просить-то и о чем просить?

Старуха замялась, и блеклые щеки ее задергались.

– Фортопьянщицкий ученик там арестован вчера, Валерочка, Валерьян Иванов, так за него узнай и попроси.

Поехал я в часть. Сказали мне там, что действительно есть арестованный молодой человек Валерьян Иванов, что был он учеником у фортепьянного мастера, обокрал своего хозяина, взят с поличным и, по всем вероятностям, пойдет по тяжелой дороге Владимирской.

– Сколько же ему лет? – расспрашиваю.

– Лет, – говорят, – как раз двадцать один год минул.

«Что, – думаю, – за чудеса такие и что такое он, этот Валерка, моей Домне Платоновне?»

Приезжаю в больницу и застаю Домну Платоновну в ее каморке: сидит, сложивши руки, на краю кровати, и совсем помертвелая.

– Знаю, – говорит, – все, сделай милость, больше не сказывай. Я фершала посылала узнать и все знаю. Огненным прощением пресекается перед смертью душа моя.

Вижу, моя воительница совсем сбрендила: распалась и угасла в час один.

– Боже мой! – говорит, глядя на бедный больничный образочек. – Боженька! миленький! да поди же к тебе моя молитва прямо столбушком: вынь ты из меня душу, из старой дуры, да укроти мое сердце негодное.

– Да что ж, – говорю, – вам такое?

– Мне?.. Люблю я его, душечка; люблю я его несносно, мой ангел; без ума, без разума люблю я его, старая дура. Я его обула, я его одела, я на него дула, пыль с него обдувала. Театрашник такой; все, бывало, кортит ему дома; все он клонится как бы в цирк, как бы в театр; я ему последнее отдавала. Станешь, бывало, только просить: «Валерочка, друг мой! сокровище благих! не клонись ты к этому цирку; что тебе этот цирк?» Так затопочет, закричит и руками намеряется. Вот тебе и цирк!.. Не позволял он, чтобы я говорила с ним, так я издаля, бывало, только на него смотрю до прошу: «Валерочка! жизненочек! сокровище благих! не якшайся ты с кем попадя; не пей ты много». Все он мое презрел… Когда б дворника не нанимала, чтоб слух об нем подавал, и этого горя б, может, не знала. Боженька! миленький! Господи, да что ж это? да что ж это будет! – вскрикнула она и с этим словом упала перед образом на колена и еще горче заплакала, кивая своею седою головою.

– Все, – заговорила она, подымаясь через несколько минут на ноги и тоскливо водя угасшими глазами по своей унылой каморке, – все ему отдала, ничего у меня больше нет. Нечего мне ему дать больше, голубчику… Хоть бы сходить к нему…

– Ну, – говорю, – сходите…

– Не велит он мне ему показываться, не смею я к нему идти, – а сама дрожмя дрожит, бедная старуха.

Помолчал я и, чтоб отрезвить ее хоть немножко, спрашиваю:

– Сколько вам, Домна Платоновна, нынче годочков?

– Что ты такое, – говорит, – сказал?

– Сколько, мол, вам лет?

– А не знаю, право, сколько… в прошлом году в фебрие, кажется, сорок семь было.

– И откуда ж это, – спрашиваю, – он у вас взялся, этот Валерка? Где вы его себе откопали, на свое горе?

– Из наших местов, – отвечает, утирая слезы. – Кумин племянник он. Кума его ко мне прислала, чтоб к месту определить. Скажи, пожалуйста, – пищит опять, плачучи, воительница, – жаль ли хоть тебе меня, дуру неповитую?

– Очень, – отвечаю, – жаль.

– А людям ведь небось и не жаль, смех им небось только. И всякий, если кто когда-нибудь про эту историю узнает, посмеется – непременно посмеется, а не пожалеет, – а я все люблю, и все без радости, и все без счастья без всякого. Бог с ними, люди! не понять им, какая это беда, если прилучится такое над человеком не ко времени. Ходила я к сталоверу, – говорит: «Это тебе аггел сатаны дан в плоть… Не возносись». Пошла к священнику, говорю: «Вот, батюшка, что со мною, так и так, говорю, – сил моих над собой нет»; ну, священник меня хорошо пощунял: читай, говорит, раба, канон «Утоли моя печали». Я теперь и канон это читаю и к месту такому нарочно определилась, чтоб никаких смущений мне не было; ну, только… Валерушка! цыпленок ты мой! сокровище благих! Что ты это над собою сделал?..

26